Не многие отличались той широкой ученостью что он Обычно в науке ищут редкостного и неведомого, а он в свой океан отражавший свет небесный, вбирал лишь большие потоки, но зато потоки всех наук, — растворившись в могучей стихии, они вынуждены были течь вместе с ним — с заката на восток. Многих ученость оплетает, как плющ, засохший на корню, а его окружали виноградные лозы. Главная черта в нем такая — и все противоположное он органически-поэтически усваивал себе; сухой зерновник Ламберта {4} погружен у него в сладкую мякоть плода. Так сочеталась в нем дерзновенная вольность системы природы и бога с благочестивейшей верой доходившей до предчувствий и предвидений грядущего. Греческая гуманность — которой он вернул ее наименование — выражалась у него в чувстве глубочайшего почтения, которое испытывал он ко всем чисто человеческим отношениям, и в подлинно лютеровском гневе на все то ядовитое в этих отношениях, что освящается церковью или государством. Он был крепостью, заросшей цветами, он был дубом Севера, на ветвях которого распустились мимозы. Величественным жаром непримиримости ничтожил он пресмыкающиеся души, ничтожил вялость, раздвоенность, бесчестность, поэтическую бесхребетность и ничтожил критическую неотесанность немцев, он распалялся против критиков, державших скипетры в лапах, — и как же укрощал он этих змиев нашего времени! Но если бы ты захотел, юноша, услышать нежнейший голосок, так то был его голос, и звучала в его голосе любовь — к ребенку, к музыке, к стихам или звучала жалость к слабому Он подобен был своему другу Гаманну, — полубог и дитя, тот — словно наэлектризованный человек впотьмах стоял, и нимб окружал его чело, пока прикосновение не извлекало из него молнию {5} .
Он рисовал Гаманна разгневанным пророком, духом демоническим, ставил его выше себя (хотя Гаманн не был таким же греком, был менее гибок, не столь органичен и не легко раскрывал свои бутоны) стоило только послушать, с какой болью говорил он о том, что со смертью Гаманна закатился и его мир и затонул его остров Дружбы, как становилось ясно по самой тоске и по томлению его, что внутренне, в душе своей, он куда более сурово мерой высшего идеала, судил свою эпоху, и лишь терпимость и всесторонний интерес его скрывали этот жестокий суд; вот откуда в произведениях его та скрыта» ирония, то сократовская, то горациевская, которую замечают и понимают только люди, знавшие его. Вообще говоря, его подлинного веса не знает никто, потому что взвешивали редко, и не целое, а отдельное, и лишь алмазные весы потомства установят его вес правильно, потому что с чаши весов сбросят тогда каменья, которыми намеревались то ли побивать, то ли просвещать [265] его грубые стилисты, еще более грубые кантианцы и неотесанные поэтасты.
Благой дух, он давал много и страдал много. Не перестаю размышлять о двух его сказанных мне словах, — для других они незначительны. Первое слово: однажды в воскресенье, под звуки колоколов ближайшей церкви, доносившихся до нас словно из глубины веков, он с болью в голосе сказал мне о нашем сиром и голом времени: «Я хотел бы родиться в средние века»... (тебе, наверное, это не так непонятно, как другим). Второе слово совсем иное — ему хотелось бы, говорил он, увидеть призрак, при этом, сказал он, он не испытал бы обычного страха, даже не почувствовал бы ничего похожего на страх. О душа чистая, родственная духам! Ей можно было не страшиться призраков, — хотя сама она была поэтичной, а поэтическая душа более других содрогается при виде длинных неподвижных покрывал, что живут и блуждают по ту сторону смерти, — ибо душа его была призрачным явлением на земле и никогда не забывала, в каком мире ее настоящее царство; жизнь его души была блестящим исключением среди душ «гениев», порой запятнанных пороком; как древние жрецы, она и на алтаре Муз приносила свои жертвы, облаченная в белые одежды.
Скажу тебе, юноша, даже и теперь он, далекий и высокий, не является моему взору в блеске большем, нежели тогда, когда жил он на земле рядом со мною, — обычно смерть просветляет людей, возвышает их образ; но я думаю, что там, над звездами, он нашел свое настоящее место и очень мало изменился, если не говорить о забвении земных страданий. О душа чистая, о сотоварищ духов, празднуй на небесах день твоего урожая! тяжелый венок из колосков да расцветет на твоем челе легким венчиком из цветов, о цветок Солнца, ныне перенесенный на свое родное Солнце!
В «Песне к Ночи» он обращается к своему спящему телу:
Взгляни ввысь, юноша, посмотри на эти звезды ночи, — теперь настала ночь иная, холодные покрывала простерлись над его бренными останками, ночь смерти пришла, и великий цветок уснул. Прости мне. Человек! Ах, кто только читал его, тот его еще не утратил, того же, кто знал его и любил, не утешит бессмертие человека — и утешит только бессмертие людей. Но если нет бессмертия, если вся здешняя жизнь — лишь вечерние сумерки пред наступлением ночи, не предрассветные сумерки, если и возвышенную душу опускают на веревках в склеп вслед за телом... — о! тогда не знаю, почему не поступать нам как народам диким, как народам древним; они бросались в могилу, выкопанную для вождя, с надеждой, — мы бросались бы с отчаяния, только чтобы умолкло сразу и навеки это безумное беспощадное сердце, которому во что бы то ни стало хочется биться ради чего-то божественного, вечного...
Но почему же такой тиранический покой царит окрест этой огромной круглой гробницы — Земли?.. Молчи, добрый юноша! О, я знаю, что и он не потерпел бы такой неукротимой боли. Он показал бы нам сейчас яркие звезды весны, — теперь он живет над ними! — и он кивнул бы нам головой, чтобы мы слушали соловьев, которые поют сейчас для нас, не для него... И был бы куда взволнованней, чем казалось бы нам... Юноша, живая душа, скажи мне, почему, куда ни посмотри, такая тишина окружает на этой земле смерть?
— Разве не вечно стоит на экваторе штиль, откуда дуют жаркие и животворные ветры? — сказал он. — Мы оба будем любить эту великую душу; и когда слишком сильно взволнуют нас воспоминания о нем, мы заново перечитаем его — все те места, где возвещает он бессмертие и говорит о божественном и о себе самом!
— Да будет так, возлюбленная душа, все равно, успокоит это чтение или умножит нашу печаль.
Конец
Комментарии
А. Издания сочинений Жан-Поля:
Основная часть сочинений цитируется по изданию Н. Миллера: Jean Paul. Werke. [Hrsg. von N. Miller], Munchen: Carl Hanser Verlag, 1959.— Использованы тома следующих лет издания: т. 1 — 1965; т. 2 [hrsg. von G. Lohmann] — 1963; т. 3 — 1961; т. 4—6 — 1967 (том 7 издан в 1975 г.). При цитировании указывается только том (римскими цифрами), страница и (через точку) строки этого издания. Образец: V 126.12—14.
НКА — Jean Pauls Samtliche Werke. Historisch-kritische Ausgabe. [Hrsg. von E. Berend]. Weimar, 1927—.
Письма Жан-Поля приводятся по третьему отделу этого историко-критического издания: III. Abt. Briefe. Berlin, 1952—1964. Образец: П VI 166.12—0.
Б. Другие издания:
Jb —Jahrbuch der Jean Paul-Gesellschaft, hrsg. von K. Wolfel, Bd 1, Bayreuth, 1966; Bd 2, Munchen, 1967 (продолжающееся издание). Указывается том, год издания и страницы
Schweikert. — Schweikert U. Jean Paul. Stuttgart, 1970 (Sammlung Metzler, 91).
Goedeke. — Goedeke. Grundriss zur Geschichte der deutschen Dichtung. Dresden, 1884—.