Этот мировой дух гения, как любой дух, одушевляет все члены творения, но не обитает ни в одном отдельно взятом. Даже прелесть формы может становиться ненужной благодаря высшему духу — дух Гёте будет услышан нами и в самом неряшливом стихотворении и в казенной канцелярской прозе. Как только солнце показалось на горизонте, оно отсчитывает свое время — одинаково, отбрасывает ли тень пирамида или палочка солнечных часов. Таков дух, и он ничего не доказывает [103] , но являет себя и свое созерцание, а в остальном полагается на родственные себе души и спокойно смотрит на враждебные себе.
Судьба нередко навязывает божественной душе неуклюжий облик — бесформенную форму, — Сократу тело сатира: не внутренним материалом, но лишь формой управляет время. Так поэтическое зеркало, в котором отражались у Якоба Бёме небо и земля, висело в темной каморке {4} , в некоторых местах недоставало амальгамы Таков великий Гамаин — бездонное небо, усеянное звездами, какие увидишь только в телескоп, и многие туманности не различимы ни для какого глаза {5} .
Поэтому немало насыщенных содержанием произведений такими бедными показались стилисту, — он рылся в них в поисках тел, а не душ, и такими же бедными представляются величественные горы Швейцарии рудокопу — по сравнению с глубокими шахтами в недрах земли. Стилист обычно говорит, что из произведений такого рода он мало что может извлечь и выписать — или не может ничего; все равно что сказать — благодаря дружбе и с ее помощью я ничего не выигрываю (кроме самой дружбы!) Так {6} , могут существовать философские труды, которые способны вдохнуть в нас философскую жизнь и, однако, не распределяют материал по особым философским параграфам, — таковы некоторые произведения Гемстергейса и Лессинга. Тот же Лессинг в прежние годы больше думал о поэтических предметах, чем пел о них, и, собственно, только в «Натане» и в «Фальке» {7} сошел на него святой дух поэтического Духова дня, всего в нескольких созданиях, которые критики обычно лишь прощают ему, предпочитая им «Эмилию Галотти». Конечно, поэтическую душу можно показать только в целом теле, — так и нашу, — а не в фалангах пальцев, хотя они и одушевлены ею, — какой-нибудь коллекционер примеров с радостью вырвал бы их и показывал бы нам, говоря: «Смотрите, как дергается эта паучья нога!»
Если обычный человек добр к себе и своим чувствам, то он, как прежде всякий христианин, прямо цепляет, — ибо верует, — прямо цепляет свою жирную плотскую жизнь к той иной, эфирной и загробной, которая к первой подходит именно как душа к телу, но настолько не соединена с нею предустановленной гармонией, влиянием и случаем {1} , что сначала в одиночестве является и царит одно тело, а потом — один дух. Чем дальше существо от центра, тем шире расходятся для него исходящие из центра радиусы; темный и полый полип, если бы мог говорить, нашел бы больше противоречий в творении, нежели все мореплаватели, вместе взятые.
И, соответственно, оказывается, что для толпы внутренний и внешний мир, время и вечность — антитеза, нравственная или христианская, для философа — постоянная противоположность, но такая, что один мир попеременно уничтожается другим, и наоборот, для лучших людей — затмение, когда Луна и Земля попеременно закрывают друг друга; у человека-Януса, вглядывающегося в противоположные миры, закрыта то одна, то другая пара глаз.
Но если есть люди, в душе которых явственнее раздается голос божественного инстинкта, если этот инстинкт учит их созерцать земное (вместо того чтобы земное учило их созерцать, как бывает у других), — если инстинкт дарует человеку целостный вид бытия и над ним царит, — тогда гармония и красота, отражаясь лучами сразу от обоих миров, превратят их в единое целое, ибо перед богом есть только Одно и нет противоречия частей. Таков гений, а примирение миров — так называемый идеал. Карты земли могут быть созданы лишь благодаря картам неба; только если смотреть сверху вниз (ибо взгляд снизу непременно отделит небо от широко раскинувшейся земли), перед нашим взором возникнет единая небесная сфера и сам земной шар, каким бы малым он ни был, поплывет в ней, кружась и сверкая. Поэтому талант, который вечно принижает мир богов, назначая ему роль то планеты-спутника, то в лучшем случае кольца Сатурна в своем земном и землистом мире, никогда не добьется идеальной завершенности, закругленности, и никогда не возместит частью целого — и не сотворит через часть Все. Когда ветхие прозаики, окаменев и наполнившись землей [104] наподобие стариков, рисуют нам нищету, борьбу индивида с мещанским бытием и победы, одерживаемые в этой борьбе, как же тоскливо и тревожно становится у нас на душе от подобных зрелищ, — словно мы сами вынуждены испытывать все такие беды и несчастья; и ведь по-настоящему переживаешь все эти картины и чувствуешь их воздействие на себя, и так всегда — боли, изображаемой у них, всегда недостает неба. которое распахивалось бы над нею, и недостает неба даже и их радостям! Они {2} безжалостно топчут, вытаптывают все возвышенное, что есть в жизни, например, — как показывают надгробные проповеди, — могилу, то есть умирание, когда человек находится между двумя мирами, любовь, дружбу и т. д. По крайней мере в дни, когда лихорадит раны, нанесенные жизнью, нельзя попадаться им на глаза, ибо кистью своей прозы они внесут новую заразу в старую рану, — их поэтические творения вызывают потребность в подлинных ранах, только чтобы забыть о мнимых и ложных.
Когда же гений ведет нас по нолям сражения жизни, то мы смотрим вперед независимо и свободно, как если бы Слава или Любовь к отечеству шли впереди с развевающимися знаменами; и рядом с гением скудость жизни обретает черты Аркадии, словно перед влюбленной парой. Жизнь — свободна, смерть — прекрасна, когда касается их гений; стремящиеся вперед паруса показываются на его мировой сфере прежде самого тяжеловесного судна. И так он, словно Любовь и Юность, примеряет — и даже соединяет брачными узами — беспомощную Жизнь и устремленное в эфир Чувство; так на берегу тихой реки два дерева, реальное и отраженное, словно вырастают из одних корней и поднимаются к двум разным небесам.
Программа четвертая. О греческой, или пластической, поэзии
Никому так не нравится классифицировать, как человеку, особенно немцу. Я подчиняюсь общепринятым подразделениям. Самое общее среди них разграничивает поэзию греческую, или пластическую, — и новую, или романтическую, которую называют также музыкальной. Драма, Эпос и Лирика, раскрывая бутоны, в той и в другой приобретают различный облик. За формальным разграничением следует реальное, по материалу: идеал или царит в объекте — это так называемая серьезная поэзия, или в субъекте — поэзия комическая, которая, следуя капризу, в свою очередь становится лирической (по крайней мере так для меня), а следуя иронии и пародии, — эпической, в драме — той и другой сразу.
О предметах, о которых написаны бессчетные книги, не стоит писать даже ровно столько же строк, а следует лишь намного меньше. Десять чужестранных царей испросили себе права гражданства в Афинах и получили их; за все века упадка Афин нельзя назвать и десяти царственных поэтов, которые получили бы тут права гражданства. Такая разница предполагает различие не между отдельными людьми — ибо даже исключения природа-созидательница повторяет, следуя правилам, — но различие между народами: тот народ сам был исключением (вроде таитян {1} ), если только на протяжении нашего столь краткого, всего лишь тысячелетнего знакомства с народами не каждый непременно представляется нам индивидуальностью. Отсюда вытекает: описывая этот народ, описываешь тем самым и его поэзию, и любой северный народ настолько уступает грекам, что всякий северный поэт, который догонит грека, очевидно, уже превзошел его своим природным дарованием.